Этап I. Печать «окаянной»
— А пущай знают, — взвизгнула свекровь, — что мамка-то у них гулящая!
Лидочка и Володя, только что шумно спорившие, кому достанется больший кусок черствого хлеба, стихли разом. Лида прижала к груди худенькие руки, глаза расширились. Володя уткнулся взглядом в стол, плечи его напряглись.
— Ешьте, детки, — тихо сказала Маргарита, подвигая им тарелки. — Щи остывают.
Руки ее дрожали, но ни один жест не выдал того, как больно резали эти слова. Антонина Петровна, заметив это, только презрительно фыркнула.
— Вон, видите, как глаза прячет. Совесть-то есть, стало быть. Тока не там, где надобно…
Маргарита молча села на край лавки, лишь слегка пригубила щи. Внутри пылал огонь унижения, но над ним, словно мокрым одеялом, лежала усталость. Она знала, что спорить бесполезно. Во всей деревне давно уже ходили разговоры: мол, вдова без мужа (все считали Леонида погибшим), а к председателю бегает — не только за картошкой.
«Пусть думают, что хотят, — горько думала Маргарита. — Они моего холода по ночам не знают, детского плача от голода не слышат».
За окном быстро темнело. Возле дома начинал расползаться мокрый туман, щедрою рукой осени стелющийся по земле. Ветер шуршал листвой, подхватывал обрывки чужих разговоров и сплетен, словно подтверждая: от людских языков не спрячешься.
Этап II. Ведро картошки
В тот вечер, когда Маргарита впервые пошла к Петру Игнатьевичу «по-другому», голод уже стиснул семью в кулак. Третий день дети плакали ночами, подрагивая от непрекращающегося чувства пустоты в животе. Свекровь собрала последнее: горсть пшена, пару морщинистых картофелин, половину пучка сушёного укропа.
— Всё, — сказала она, тяжело опускаясь на табурет. — Больше нету.
Маргарита вышла во двор и долго смотрела на чёрное, небо без звёзд. В груди стоял крик, но голос не находился. Она вспоминала, как ещё весной ходила к председателю и просила выдать немного зерна — в долг, до нового урожая.
Тогда он долго смотрел на неё, прищурившись.
— Зерна нет, Маргарит. Весь план сдали.
— Хоть картошки ведёрко… Дети-то, сами видите…
Он перевёл взгляд с её впалых щёк на руки, с мозолями от поля и коровника, потом — чуть ниже, задержавшись на выцветшем, но всё ещё сидящем по фигуре платье.
— Есть у меня разговор… не при людях. Зайди как-нибудь вечерком… поговорим.
Тогда она убежала, будто от огня. Но дни шли, голод крепчал, в доме пустели мешки, а в глазах детей появлялся тот самый стеклянный блеск, который она видела однажды у соседки — за неделю до того, как та похоронила маленького сына.
Вечером, когда Антонина Петровна заснула, Маргарита надела тёмный платок, затянула потуже пояс и пошла.
Дорога к дому председателя шла мимо колодца и пустого амбара, в котором раньше хранили зерно, а теперь лишь сквозняк гулял. Она шла, не поднимая глаз, чувствуя каждую кочку под ногами как укол.
Пётр Игнатьевич встретил её улыбкой, в которой не было ни тени удивления.
— Знала, что придёшь, — спокойно сказал он, вынося на крыльцо ведро картошки и половину мешка моркови. — Время такое. Каждый выживает, как умеет.
Дальше всё было быстро, грязно и страшно. Маргарита старалась не думать, не чувствовать. Только повторяла как молитву: «Лида не умрёт. Володя не умрёт. Не должны…»
Когда она вернулась домой с тяжелым ведром, свекровь, проснувшись, увидела добычу и перекрестилась.
— Господь милостив… — прошептала она. — Где достала-то?
— Дали, — глухо ответила Маргарита.
Свекровь, казалось, ничего не заметила. Но уже на следующий день, когда с утра по деревне поползли шепотки и кривые взгляды, Маргарита поняла: либо кто-то видел, либо председатель сам «обмолвился».
Через неделю половина села уже знала: «Рита за картошку с председателем…»
Этап III. Клеймо для одной — грех для всех
Слухи в деревне не просто жили — они множились, обрастали подробностями, которых не было.
— Говорят, — шепталась у колодца толстая Прасковья, — не за ведро, а за два ведра. Это ж надо — чужому мужику…
— Да она и до войны не святая была, — вторила ей другая. — Леонид-то на фронт ушёл, а она только и ждала случая…
Маргарита проходила мимо с вёдрами воды и молча терпела эти шипения. Внутри всё сжималось от обиды, но каждая капля воды в вёдрах казалась тяжелее их слов.
— Мама, — однажды вечером робко спросила Лидочка, — а бабушка правду говорит? Ты… плохая?
Этот вопрос ударил сильнее всех сплетен. Маргарита присела рядом с дочерью, взяла её за руки.
— Лидушка, запомни: плохая не та, у кого в избе пусто, а та, у кого душа пустая. Я делаю то, что должна, чтобы вы жили.
— Но бабушка говорит…
— Бабушка пусть отвечает за свои слова, — тихо, но твёрдо сказала Маргарита. — А я — за свои дела.
Володя, сидевший в углу с самодельным деревянным конём, поднял глаза:
— Мам, а папа вернётся и всех защитит?
Она замерла.
Леонид… Последнее письмо от него пришло ещё в сорок четвёртом. Потом — тишина. Формально он числился «пропавшим без вести». Для Маргариты это значит одно: где-то он есть. Живой. Или лежит в безымянной братской могиле.
— Вернётся, сынок, — твёрдо сказала она, хотя сердце болезненно сжалось. — Если Господь даст.
И именно тогда, в тот осенний вечер сорок шестого, когда свекровь в очередной раз назвала её «гулящей» прямо при детях, Маргарита впервые подумала:
«А ведь если он вернётся, всё равно будет поздно. Я уже не та девчонка, что провожала его под гармошку. Во мне теперь больше шрамов, чем кожи».
Этап IV. Письмо с печатью и возвращение «героя»
Зима пришла рано — с колючим снегом, ледяным ветром и трескучим морозом. Дрова были на исходе, Маргарита подрабатывала всё, что могла: то на ферме, то в поле, то таская воду для больных стариков.
Слухи не стихали. Каждый её шаг сопровождался прицельными взглядами. Особенно свирепствовала одна вдова — Фёкла, у которой немцы сожгли дом. Она громче всех осуждала Маргариту, ударяя себя кулаком в грудь:
— Я, значит, терплю, как Бог пошлёт, а она по чужим мужикам…
В начале января в деревню пришёл почтальон с важным видом. В его сумке был конверт с печатью военкомата.
— Маргарита Ивановна! — крикнул он с порога. — Тебе, кажись, весть…
У неё подкосились ноги. Голос утонул где-то в горле. Свекровь первой схватила конверт, дрожащими руками стала рвать бумагу.
— Господи, только бы не…
Но внутри — не похоронка. Написано:
«Красноармеец Климов Леонид Фёдорович, числившийся пропавшим без вести, найден живым. После ранения находился в госпитале, затем направлен в рабочий батальон. В ближайшее время прибудет к месту прописки».
Свекровь закричала так, что половина деревни сбежалась.
— Жив! Сыночек мой живой! — она плакала, смеялась, бегала по избе, раскачиваясь, словно в лихорадке. — А ты, — она ткнула дрожащим пальцем в Маргариту, — вот увидим, как он с тобой разберётся!
Маргарита, сидя на краю лавки, сжимала в пальцах бумагу.
Леонид жив. Настоящий, не в воспоминаниях. Но вместе с радостью в груди поднялся страх.
«Что он увидит, когда войдёт? — думала она. — Детей, свекровь и… клеймо на мне. Он поверит мне или им?»
Леонид вернулся через две недели, поздним вечером. Дверь распахнулась, и на пороге появился он — худой, осунувшийся, с проседью в волосах, но живой.
Лида первой бросилась к нему:
— Папка!
Володя, подросший и серьёзный, робко встал за спиной сестры, широко раскрывая глаза.
Леонид шагнул в избу, обнял детей, усадил на лавку. Свекровь повисла на его шее, заливая слезами гимнастёрку.
— Сыночек, родимый, я знала, я знала…
Маргарита стояла у печи, не решаясь подойти. Он перевёл взгляд на неё — долгий, пристальный.
— Здравствуй, Рита, — тихо сказал он.
Она сделала шаг, другой.
— Здравствуй, Лёня…
Он не обнял её, только кивнул. В его глазах было что-то новое — тяжёлое, чужое.
Этап V. Тень войны и настоящий грех
Первые дни Леонид молчал о войне. Отводил глаза, когда его спрашивали о боевых товарищах, о фронте, о «подвигах».
— Что вспоминать, — отмахивался он. — Главное — живой вернулся.
Но деревня хотела героев. Мужики вечерами собирались у сельмагa, делили фронтовые байки, женщины ловили каждый обрывок рассказа, чтобы потом пересказывать соседкам.
Свекровь гордо ходила по улице, расправив плечи:
— Мой-то с фронта! Настоящий герой! А не то, что некоторые…
Взгляд её неизменно скользил в сторону Маргариты.
Но однажды в деревню приехала машина. Из неё вышли двое в строгих шинелях, с портфелями. Зашли к председателю, долго с ним о чём-то говорили, потом потребовали вызвать Леонида Климова.
— Что-то интересное, — шептались бабы. — Опять, небось, награждать будут…
Маргарита, услышав фамилию мужа, почувствовала, как сердце ухнуло вниз.
Леонид пришёл в сельсовет настороженный, с напряжённой улыбкой.
— Товарищи офицеры, — начал он, — я…
Старший, худой, с холодным взглядом, перебил:
— Садитесь, Климов. Поговорим о вашей службе… в оккупированной зоне.
Маргарита, прятавшаяся у окна, не слышала всего, но обрывки фраз резали слух:
— «Полицейский участок…»
— «Сотрудничество с немецкой комендатурой…»
— «Расстрел заложников…»
— «Списки жителей деревни Ново-Троицкое…»
Она чувствовала, как у неё подкашиваются ноги.
«Полицейский… Леонид? Нет. Нет. Он не мог…»
Но через два часа, когда офицеры вышли, а за ними показался муж — белый, как полотно, с пустым взглядом, — она поняла: мог.
— Что они говорили, Лёня? — прошептала она позже, когда дети уснули, а свекровь ушла к соседке «на минутку».
Он долго молчал, потом налил себе в кружку самогону, выпил залпом.
— Ранили меня, — глухо начал он. — В сорок втором. Вынесли свои, в госпиталь, потом — в плен. Из плена бежал… только не домой — в соседнюю область. Там все свои погибли, деревню сожгли. Я… Я хотел жить, Рита. Поняла? ЖИТЬ.
Он говорил всё быстрее, словно боялся, что если замолчит, уже не сможет договорить:
— Немцы предложили: или лес валить до смерти, или в полицию. Сначала думал — побуду, побегу. А потом… потом привык. Форма, пайка, хлеб каждый день. Списки составляли: кто у партизан, кто коммунист, кто в колхозе против немцев слова лишнего сказал. Я не стрелял, Рита! — он вдруг схватил её за плечи. — Я только списки писал!
В памяти Маргариты всплыли истории: про деревню, сожжённую карательным отрядом, про расстрелянных мужчин, про женщин, которых гнали по снегу босиком. Они думали, это — немцы. А оказалось…
— Наши, — прошептала она. — Ты был… с ними?
Он отшатнулся.
— Я выживал!
В этот момент в избу ворвалась Антонина Петровна. На лице — паника.
— Сынок, что они там говорят?! Фёкла прибежала, орёт, что ты людей в Ново-Троицком… что твоими руками её мужа…
Леонид опустился на лавку, словно его ударили.
— Не я стрелял, — повторил он одними губами. — Я только писал.
Этап VI. Деревня узнаёт правду
Новость разлетелась по деревне быстрее зимнего ветра. Никакие фронтовые медали, никакие рассказы о ранениях уже не имели значения.
— Полицай, — шептались у колодца. — Наш, местный.
— А мы ему фронтовую честь отдавали…
Особенно громко кричала Фёкла, та самая, что громче всех осуждала Маргариту:
— Это он списки составлял! Он немцам сказал, что мой Федя партизанам хлеб носил! Если бы не он, мой муж жив бы был!
Она кидалась к дому Климовых, грозила камнями, выла:
— Проклятый! Будь ты трижды окаянный!
Вчерашние друзья отворачивались от Леонида на улице. Мужики перестали приглашать его в компанию, женщины перестали давать в долг муку или соль.
А Маргарита шла по деревне, прямее, чем прежде. Теперь шептали уже не про неё.
— Вон, видишь, — шуршали за её спиной, — жила с полицайем и не знала!
— Да она-то как раз… чего не знала, того не знала.
Антонина Петровна не хотела верить.
— Наговоры! Клевета! Мой сын — герой!
Но однажды офицеры приехали снова и увезли Леонида в город «для дальнейшего разбирательства». Когда его выводили из дома, свекровь повисла у него на шее, кричала, рвала на себе волосы.
— Сынок! Да скажи им, что ты не виноват!
Он лишь посмотрел на Маргариту — взглядом, в котором было больше просьбы, чем оправдания.
Она не подошла.
«Я тебя ждала, — думала она, — как героев из фильмов. А вернулся человек, который кормился чужой кровью. Ты презирал меня за ведро картошки, а сам…»
Через месяц пришла бумага: «дело передано в трибунал».
Свекровь слегла, перестала вставать с постели. Весь её железный нрав растаял, как снег в половодье.
— За что его? — шептала она. — Все так жили… Все…
Маргарита молча поила её тёплой водой, кормила детей, рубила дрова. Деревня теперь смотрела на их дом как на место, отмеченное позором. Та же Фёкла, проходя мимо, демонстративно сплёвывала в сторону ворот.
Эпилог. Настоящий грех
Весна сорок седьмого выдалась ранней. Сугробы осели быстро, подтаявший снег открывал прошлогоднюю траву и мусор. С ветром приходила новая жизнь — ещё робкая, но упрямая.
Лидочка подросла, научилась шить ровные стежки, помогала матери латать одежду. Володя таскал воду, рубил мелкие чурки. Они рано повзрослели — война не оставила времени на детство.
Маргарита в этот день возвращалась с фермы, когда услышала за спиной:
— Рит, подожди…
Она обернулась. К ней, переминаясь с ноги на ногу, шёл Пётр Игнатьевич. Постаревший, с потускневшими глазами.
— Что вам, Пётр Игнатьевич? — голос её был ровным, почти чужим.
Он помолчал, потом достал из кармана мешочек картошки — всего несколько штук.
— Вон, решение пришло, — кивнул он в сторону сельсовета. — Твоего Леонида как пособника… Срок ему большой дали. Не расстрел, правда, но…
Маргарита лишь кивнула.
— Я к чему… — замялся председатель. — Люди по-разному живут. И грех у каждого свой. Я вот… Помню, как тебя тогда к себе позвал. За ведро картошки…
Она посмотрела ему прямо в глаза:
— А я помню, Пётр Игнатьевич. Каждый раз, когда дети ели ту картошку и не умирали.
Он опустил голову.
— Люди тебя осуждали… А меня — нет. Хотя я тоже…
— Разницу чувствуете? — спокойно спросила Маргарита. — Я своё тело продала за картошку, чтобы дети выжили. А они сейчас живут, работают, в колхоз ходят. А Леонид за кусок хлеба чужих мужей в списки записывал — и те мужики в могиле. Мой грех остался на мне. Его — на всей деревне. Они ж тихо молчали, пока полицай по улицам ходил, а теперь плюются.
Пётр Игнатьевич тяжело выдохнул.
— Я к тебе ещё вот с чем… — Он протянул ей бумагу. — Тут постановление о перераспределении земли. Тебе, как семье осуждённого, хотели урезать участок. Я… переубедил. Ты честнее многих здесь живёшь.
Она взяла бумагу, мельком глянула. Землю оставили.
— Спасибо, — коротко сказала она.
Путь её от дома председателя к своей избе был тем же, что и тогда, осенью сорок шестого. Только шла она уже по-другому — прямо, не опуская головы.
У ворот её встретила Фёкла. Руками в боки, глаза — колючими иглами.
— Ну что, Маргарит, дождалась? Муж твой оказался полицайем! А ты всё гордилась, что замужем…
Маргарита остановилась, посмотрела на неё спокойно.
— Я мужем своим не гордилась, Фёк. Я его любила. И думала, что он человек. Ошиблась. Как и ты — когда молчала, видя, как ваших в овраги гонят.
— Ты на кого намекаешь?! — вспыхнула та.
— На всех нас, — тихо сказала Маргарита. — Я свой грех не отрицаю: да, я ложилась под чужого мужа за ведро картошки. И деревня меня за это била языком. А когда к вам в хаты зашли полицаи, вы им двери открывали и шапки снимали. И никого это не смущало — «чтоб хуже не было». Так вы сами свою беду растили.
Фёкла побагровела:
— Да как ты смеешь…
— Смею, — перебила Маргарита. — Потому что я за свой грех заплатила: позором, слезами, бессонными ночами. А вы все думали, что чистенькими останетесь. Так вот — настоящий грех к вам вернулся в лице моего законного мужа. Это он ваши списки писал, не я.
Она прошла мимо, не оборачиваясь.
В избе её ждали дети и старуха-свекровь, которой война, болезнь и позор сына наконец выбили из рук ядовитый язык. Антонина Петровна теперь чаще молчала, чем ругалась, и иногда, глядя на Маргариту, шептала:
— Прости меня, Ритка… Я не ту тебя грешной считала.
Маргарита только кивала. Прощения она уже не искала — ни у людей, ни у себя. Она просто жила. С утра до ночи — работа, забота, хлопоты.
Вечерами она выходила на край пустыря — туда, где год назад стояла, глядя на багровый закат, боясь вернуться в дом. Теперь закат был другим — всё таким же красным, но уже не таким страшным.
Она знала: дети вырастут. И если кто-то когда-нибудь спросит Лиду или Володю:
— Твоя мать — та самая, что «за картошку»?
Они смогут ответить:
— Моя мать — та самая, что нас от голода спасла. А вот вы сами спросите себя, кто ваших от пули спас, когда списки писали…
И тогда, возможно, деревня поймёт: есть грех телесный — короткий, как вспышка боли. А есть грех души — длинный, как человеческая память. И первый умирает вместе с человеком, а второй возвращается, как Леонид — в шинели, с пустыми глазами и клеймом на сердце.
И с этого дня Маргарита уже не чувствовала себя «окаянной».
Потому что знала: настоящий грех живёт не в её прошлом, а в чужой совести, которая так и не проснулась.



